?

Log in

No account? Create an account

Бомбила

хроники виртуального бунта


Previous Entry Share Next Entry
Олег Воротников заговорил
halfaman
«Мы - арт-банда! Наш кумир - Андрей Монастырский!»: Неформальное интервью с группой "Война"
Вторая часть беседы Алексея Плуцера-Сарно с участниками акции Ебись за наследника Медвежонка! в Государственном биологическом музее им. А. К. Тимирязева Олегом Воротниковым и Петром Верзиловым (арт-группа Война)



Плуцер: Олег, расскажи о себе.

Воротников: Происхождение мое чисто русское. Моя мама крестьянка. Она родилась на печке, не доехав до роддома. Вся родня из Тульской области, и все крестьяне. У всех было по шесть-десять детей. Моего прадеда раскулачили, потому что он разводил баранов, коз. Его сослали, несмотря на то, что он был не богат. Предки происходили из соседних деревень и переженились друг на дружке из соображений добрососедства.

Плуцер: А отец?

Воротников: Мой отец шахтер. Он был строителем, а затем ремонтником шахт. Их отправляли в шахту в случае аварии. Там они проводили по нескольку суток безвылазно. Геройская профессия. Он был командиром небольшой бригады по спасению. Моя мама считает себя умнее отца, интеллигенткой. Она родила троих детей. Формально мы многодетная семья. Все мое детство прошло в регионе, куда проникли последствия Чернобыльской аварии. У нас даже были справки, что мы жертвы. Нам предоставляли небольшие льготы. В том числе у меня была льгота для поступления в ВУЗ. Меня должны были взять при прочих равных условиях. Мне это не пригодилось. Потому что я сдал все экзамены в МГУ на «отлично».

Плуцер: Творил что-нибудь сызмальства?

Воротников: Я с детства писал стихи. И был известным поэтом в своем городе – Новомосковске Тульской области. Там находится самый крупный в Европе химический комбинат. И жуткая экологическая обстановка.

Плуцер: А до МГУ где учился?

Воротников: Учился в лучшем лицее по области. Но я не учил науки естественно-математического уклона. Я не знал их даже на тройку. Меня спасало именно писание стихов. Мне все прощалось как лучшему поэту Новомосковска. Смешно звучит. А пришел я в лицей наоборот из бандитской школы, самой худшей в городе. Там я общался с второгодниками, и мне это очень нравилось. Дрался с ними. Все они сейчас сидят. Развлечений было два. Если ты маленький, а я был маленький, нужно было залезть на кондитерскую фабрику и своровать там бочку шоколада и сколько унесешь щербета. Почему-то шоколад закатывался в бочки. Старшие угоняли мопеды. Я не угонял, только катался. Катались на таких низеньких дощатых рамках на шарикоподшипниках, «тачками» назывались. Устраивали целые рыцарские турниры на тачках.

Плуцер: Поэтическую карьеру забросил?

Воротников: Я поступал к Евгению Рейну в Литинститут, будучи студентом первого курса философского. И мне Рейн на полном серьезе сказал, что не стоит менять философский факультет на литературный, и я остался в МГУ.

Плуцер: Петр, ты тоже расскажи что-нибудь о себе.

Верзилов: Я активист Войны. У меня есть два прозвища - Поросенок Петр и Хуеплет. Я родился в Москве 1987 году. Детство провел в Японии. Из эмиграции меня побудили вернуться события 14 декабря 2004 года, когда члены НБП совершили захват приемной администрации президента. С 2005 года поглощен радикальным активизмом, направленным на борьбу с блядственно-символической экономикой. Командовал акцией «Мордовский час» в Макдональдсе. До Войны был волонтером в информационном отделе Музея кино, где начинал ассистентом главы отдела по расклейке киноплакатов. Учился на философском факультете МГУ, занимался античной философией, изучением диалогов Платона «Федр» и «Филеб», участвовал в онтологическом кружке «Анонсенс» под руководством Вячеслава Евгеньевича Дмитриева. Был членом театральной студии «Тарарам» и актером студенческого театра МГУ «МОСТ». Я отвечаю за рост и развитие Войны, то есть за разлитость и многоголосицу. Также отвечаю за контакты с либеральной и гуманитарной общественностью. Женат на Наде, интервью с ней у тебя уже висит в ЖЖ, у нас есть дочь Гера, родилась 5 марта этого года.

Плуцер: А почему было принято решение устроить именно сексуальную акцию Ебись за наследника Медвежонка!?

Воротников: Известно, что сексом как способом привлечь внимание пользуются все поголовно. И художники, и экологи, и «нашисты». Это распространенный пиар-прием. И нам говорят сейчас, что мы попользовались красками не со своей палитры. Но знаешь, красок вообще не много. Может, в России сейчас остались только черная и белая. И никаких полутонов. И нет таких объемных многомерных людей. А есть только плохие и хорошие. Только те и эти. Чем дальше живешь, тем это понятней. И преступно искать компромиссы.

Плуцер: Для художника использования старых средств означает отсутствие оригинальности, разве нет?

Воротников: Это безусловно не вопрос оригинальности произведения, неповторимого жеста, понятно. Модернизм не вернешь искусственно. Мы выбрали распробованный способ привлечь внимание к проблеме - проблеме отсутствия элементарных выборов. Потому что иначе внимание так называемых граждан не концентрируется. Несмотря на то, что ебутся на публике за то или это повсюду, именно в сцепке с охуеванием сегодняшней госверхушки это дало эффект информационного взрыва и последующего гула в Сети. Где главных редакторов не напасешься. Извини за всю эту риторику, но пора выебываться настала.



Плуцер: То есть ты хочешь сказать, что ваша акция - это голос протеста со стороны художественного сообщества? Тогда, может быть, именно потому, что это единственный голос протеста, он и был услышан самим художественным сообществом?

Воротников: Возможно. Так мы проголосовали за будущего президента. Это был не только самый эффектный способ отдать свой голос. Наша Ебля принесла Медвежонку победу. Мы поеблись – и Медвежонок победил. А не наоборот.

Плуцер: Вернемся к искусству. Поговорим о современном российском перформансе.

Воротников: Мы почувствовали, что художественный ответ на языке акционизма на то, что происходит, будет опять центральным. В 1990-е годы художники очень красиво охарактеризовали ситуации. Никто точнее них не высказался о том, что происходит. Куличушкин выбегал псом, например.

Плуцер: Какой еще Куличушкин?

Воротников: Куличушкиным мы называем Олега Кулика. Он раньше был Куликом, а теперь подтусовывает с внучком Церетели. Для нас он теперь Куличушкин. Раньше он был интриганом пространства. Он брал пространство и делал с ним многое. Куличушкин замутил интригу. И домутился до того, что сейчас обсуждает с Васей, какие свеченьки они будут ставить, какой чаек заваривать. Это больше не великий художник Олег Кулик. Это Куличушкин. Видимо, Куличушкину, как и декану Мирончику, тоже в свое время позвонили сверху и разъяснили, что есть дискурс на Руси. И художник заговорил о Боге.

Плуцер: Но то, что он уже сделал, все равно навечно оставляет его в рядах мэтров российского акционизма. Да и в будущем, думаю, он еще себя покажет. Может, это просто творческий кризис?

Воротников: Не спорю, «собака» - это главный перформанс 1990-х годов. Когда Куличушкин разделся голый и побежал на улицу кусать людей, это было высказывание и о времени, и о человеке, очутившемся в этом времени, о человеке, который жаждал прихода несоветского времени. Это 1994 год. И когда человек в желанном времени оказался, которое он как бы сам смастерил, он понял, что он теряется и что все меньше в нем остается человеческого. И в нем преобладает не то чтобы нечто звериное, а растерянность. Домашняя собака, оказавшись на улице, лает и бросается не только потому, что она злая, рассерженная, а потому что пытается тем, чем может, в данном случае зубами, что-то сказать. Ситуация с этим перформансом: его чуть ли не Бренер придумал. Он хотел в трусах читать стихи, а на поводке вести одного из своих соавторов. Куличушкин сделал все по-другому, значительно эффектней. Он в каком-то смысле отстранил Бренера от этого перформанса. И фигура Бренера стала просто непонятной: зачем он стоял в трусах и читал стихи?

Плуцер: Обычно перформанс «человек-собака» воспринимается как изображение эдакого «русского волка».

Воротников: Да, перформанс с собакой, прекрасно описал ситуацию в любых ее преломлениях. Сейчас иногда говорят о нем как о зоофрении, о чем-то животном, но на самом деле здесь животное не в силу повышения агрессивности, а в силу полной и искренней растерянности. Если выгнать домашнюю собаку на улицу – а человек советский был все-таки домашним существом, - она мечется, и не сказать, что она даже кого-то покусала. Она растеряна. Это человек, который сам этого хотел и оказался в этой ситуации, которая поставила его на четвереньки голого. Ситуация запечатлелась в таком художественном образе.

Верзилов: Сейчас мы поняли, что опять можно говорить художественными образами, которые сработают.

Плуцер: Кулик, между прочим, восстал против горячо любимого тобой концептуализма.

Воротников: Думаю, протест Куличушкина против концептуалистов был пиар-протестом, целиком медийным, – и формальным шагом от нехватки своей позиции, чтобы оттолкнуться, получить вектор. Гавкал он на них, это правда. А что оставалось незваному в круг «аристократов»? Но теперь куличушкинское хуйло проявилось полнообъемно. Из интригана – в тусовщики, внучку подтусовывать. Он интуитивно улавливает, что время работы с медиа как с материалом миновало, и наступило наконец и для современного художника пора работы с капиталом. И что это окончательно закрывает тему гуманизма в искусстве. Несмотря на всю усвоенность такого посыла, на практике это только-только начало отыгрываться полным звуком, всего лет десять как. Я Херста прежде всего имею в виду. Но у Куличушкина это теперь не получится: он как-то жутко старомодно опошлился в своем прикиде туриста по Тибету.

Плуцер: Поговорили о Кулике, о Бренере, но забыли Авдея Тер-Оганяна. Тоже заслуженный акционист.

Воротников: В моей табели о рангах Тер-Оганян в одном ряду с Бренером и Куличушкиным. Однако и Бренер, нарисовавший доллар на Малевиче и отсидевший за это полгода, и Тер-Оганян со своей рубкой икон – какими бы своевременными ни были их поступки, – это все-таки высказывания художников о художествах, искусствоведческие дела. Тер-Оганян, когда рубил иконы, обобщил главнейшие черты модернизма и дал их на пределе. Это личная смелость перед лицом уже осознанного тотального небытия; это богоборчество, присущее авангарду, противопоставившемуся было всему сущему, и модернизму в особенности, но от этики последнего никуда не девшемуся. Тер-Оганян уничтожал достижения духовных промыслов. Мне это кажется потрясающей акцией. Художник прямым действием живописал всю эту старинную ситуацию, к которой, кстати, перформанс примыкает как жанр. Тер-Оганян был смел, и при этом занял вполне описательскую, критиканскую, паразитическую позицию, принятую у художников постмодерна. Так он нашел свою идентификацию. И сделал это делом жизни. .

Плуцер: Среди мэтров российского акционизма числится еще Олег Мавроматти.

Воротников: Я не считаю, что экстремальное – это то единственное, к чему нужно устремиться. А Мавроматти на этом сосредоточен. Мавромати экстремальными способами заявляет исключительно о собственном индивидуализме. Это, разумеется, было актуально здесь в 1990-е годы. И это то, что странным образом роднит разноразрядных художественных деятелей тех лет. Для меня в перформансах Мавроматти много общего с «мистериями» Германа Виноградова. Это такое индивидуальное творчество, индивидуальный ебанизм.

Плуцер: Я думаю, что он так видит мир. Мне его высказывания представляются глубоко искренними. Он отличается от Гарика Виноградова уже тем, что Гарик - перформансист. И он все делает обтекаемо, спокойно, уравновешенно. А Мавроматти - акционист с довольно жесткими и неуравновешенными высказываниями. И он прямолинеен. Ему иногда не хватает завершенности, но меня радует то, что он делает.

Воротников: Он говорит: «Я художник! Вот такое мое видение! У меня есть интересный внутренний мир! Интересная судьба! Хотите послушать?» Я считаю, что такая позиция для художника достаточно слабая. Когда поэт рассказывает о своей личной судьбе, его стихи сразу теряют силу. Художник должен как можно дальше дистанцироваться от конкретных событий своей частной биографии и не рассматривать их как безусловный интересный материал, с которым можно работать. Он должен отходить от себя и идти в общественное. Быть художником, прежде всего, некомфортно для самого себя.
Мавроматти – эталонный пример индивидуального ебанизма, к чему частенько сводился индивидуалистский перформанс. Лишь несколько случаев действительного преодоления такого ебанизма знает история русского перформанса: кличушкинский пес, Бренер с долларом, Авдей и иконы.

Плуцер: Влад Мамышев-Монро тоже работает в жанре перформанса.

Воротников: Да, вот Ковалев тоже Мамышева в адепты высокого перформанса записывает. А бесконечно милому Владику такая запись вредит, и нужно обходиться с ним без посредства тупого критического рубанка. Ну какой же он перформансист, когда у него подчеркнуто критическая позиция по отношению к перформансной и акционистской деятельности; когда он постоянно профанирует эти занятия? У Владика стопроцентно классическое видение искусств.

Плуцер: Есть палитра акционизма. Можно выбирать средства. Ты с каким материалом работаешь?

Воротников: Это вопрос меня стесняет. Ты говоришь так, будто мне поступают заказы. Палитра особая у меня не заготовлена. Мне кажется интересным, когда художник отдаляется от себя и растворяется в общественном пространстве. У него меньше становится своего, больше появляется знакового, общественного. Это потеря костей и крови. Но эта потеря оправдана, если эти кости переплавляются в читаемые обществом знаки.

Плуцер: Ваша акция породила тысячи отзывов в моем ЖЖ, в которых проявлена ненависть к современному искусству. Люди оценивают акцию иногда с позиции чисто сексуальной, типа, «падрачил!» или «тема сисек не раскрыта!». Но большинство пишет с отвращением и гневом, что это порнография, и сразу переносит разговор в плоскость обсуждения аморальности художников.

Верзилов: И этот шквал ненависти смешивается со всей палитрой общественного дерьма. Это смесь ксенофобии и национализма. А прошедшие выборы – это чистая порнография.

Плуцер: И о каком же понимании современного искусства тут может идти речь?

Верзилов: Эта реакция стала частью акции и очень хорошо рисует социальную ситуацию в стране.

Воротников: Общественная ситуация – это нечто обратное тому, что мы сделали. Мы только подрисовали недостающий знак минуса.

Плуцер: То есть я правильно сказал, что ваша акция – это портрет общества?

Воротников: Да, это очень правильное определение.

Плуцер: О своих любимых художниках расскажешь?

Воротников: Мне очень многие художники нравятся. Я кланяюсь Юрию Альберту, который никаким экстремизмом не отличается. Он тонкий, интересный. Мне доставляет наслаждение такое искусство. Я ничего не имею против художников, занимающихся живописью, я люблю смотреть их картинки. Мне нравится художник Вадим Захаров. Захаров очень успешно работал в жанре фотоперформанса. Я лучше фотоперформансов не знаю. «Ласки и поцелую делают людей уродливыми», «Слоны мешают жить». Это потрясающе.

Плуцер: Значит, концептуалистов любишь?

Воротников: Мне вообще концептуалисты нравятся. Я не строю свою идентификацию, в отличие от Куличушкина, на том, что концептуализм – это «не то», а акционизм – «то». Я считаю, что я ученик концептуалистов. Я считаю, что российские концептуалисты лучше, чем западные. Несмотря на то, что концептуализм – это западное явление и там оно началось, концептуализм в советской ситуации обрел свои черты и здесь он сильнее. Группа «Коллективные действия» представляла собой проект одного человека – Монастырского, а остальные, причащавшиеся, были заменимы. При этом группа. Почему это группа? И почему это эталон группы? Потому что они собирались больше троих, а больше троих в советское время – это уже статья. И Монастырский не мог быть один, даже если он один все придумал. Вот это группа! Не течение, не движение, а именно группа! Институтивно отдельная единица. Получается, что мы такая банда с кумирами вроде Монастырского… Как-то так.

Плуцер: Пороть будешь русское искусство?

Верзилов: То, что русское искусство вышло из младенческого возраста, – факт; а значит пороть можно, тут я с твоей акцией солидарен.

Плуцер: В целом что думаешь о российском арт-сообществе?

Воротников: Мы никогда не были внутри этой тусы, а многих персонажей знаем только по журнальным публикациям, лично не знакомы, ни на кого не обижены, они даже не заметят нас, пожалуй мы на вернисаж. И мы себя не связываем с этой арт-тусой, а намеренно стараемся отстраниться.

Верзилов: Считаем стыдным звание такого художника.

Воротников: Одновременно многих художников я заочно люблю, в душе внимаю им, и как-то подчеркнуто некритически. Может, сказываются впечатления того времени, когда я изучал современное искусство любовно, со стороны.

Плуцер: Еще есть «кураторы».

Воротников: О них даже неприятно говорить. Бакшейн – уже давно карикатурный персонаж, он и сам это знает. Бывший «галерейный ублюдок», а теперь просто смешная пешка на светских фотоотчетах с селебритиз. Общаться со студентами его курса – то есть молодыми художниками будущего – в голову не придет: это нелепые менеджеры-неумехи, надеющиеся на курсы по соврискусству как на реальный выход из положения всеобщей бесполезности. Смущает их желание и априорная готовность высказаться по любой теме, в рамках любой групповой выставки. Кажется, это и называется у них профпригодностью сейчас.

Плуцер: Есть еще арт-журналисты: Ковалев, Деготь.

Воротников: Ковалева ругать не хочется – лишь из-за масштаба проделанной им работы. Мне том его серебрянный не понра. Его желание дать вид эпохи 1990-х, смешав все в хронологическую кучу, и подрубило проект: в книжке через страницу ВАВА да Мавроматти – наносящие себе очередной микропорез. А это не картина времени. Притом что селекции никакой, в книжку вообще не попала школа Юрия Соболева.

Верзилов: Да и акции десятков других замечательных художников тоже не попали.

Воротников: Ковалев слабые тексты пишет, пусть и подробные, и с навязчивой позиции инсайдера, - но писать по-русски не научился – все нудно и манерно, с налетом советского искусствоведения. Вечная эта путаница в модернизме, журналистское пропихивание бесспорной второсортности в первые ряды.
Деготь – бронебойная баба самопиара, если и имеет слабое место, то на почве неистребимого концепта: часто ее поистине захватывающие дух интерпретации раскрывают не наличное положение дел в искусстве, а только ее личную одаренность.
Агунович как журналист сделал такую работу, за которую никто не взялся. В одиночку привил читателю журнала – тянущейся к умеренным орехам офисной саранче, прибывающей из провинции, – орган для различения современного искусства. Теперь его в московской Афише нет, и брешь ощутима.

Плуцер: О галеристах скажешь?

Воротников: Галеристы? Не знаю я этих людей! Прошло время галерей. Охуевать в галереях – даже если это возможно – просто не интересно: ощущения настоящего никакого. Трудиться на госинституции и то приличней, а для многих бездарей это единственная прямая дорожка вообще. Но галереям капут. Творец, замышляющий новое произведение под формат приютившей его галереи, несущий свой труд туда в волнении, - унылый анахронизм.

Плуцер: Твой взгляд на Андрея Ерофеева?

Воротников: Сколько бы ни вякали на Ерофеева интеллектуалы старинные, какие бы дела ни подшивали трупаки министерские, – что это за ругань и против кого? Против самого компетентного человека среди чиновников по современному искусству. Ну, уберут они Андрея, а сами-то как ориентироваться станут, без Вергилия?

Плуцер: Анатолия Осмоловского забыли.

Воротников: Толик Осмоловский - очень здешняя, местная личность, соразмерная. Чувак без образования, особого пластического дара и теоретического чутья инспирировал целую эпоху арта. Если на то пошло, он главная фигура. Он начал и показал, как можно; а потом набежали амбициозные талантливые твари-художники – Бренер – романтический поэт, Куличушкин-интриган, Авдей-прилипала. И вскоре дальше побежали, по своим делам. А Толик стал себе заниматься печальным объектным творчеством, тоже, между прочим, достойным – но теперешний внешний вид художника показывает чего.

Плуцер: Почему Бренер - поэт, он же акционист, разве нет?

Воротников: Да. Бренер – жаль, если лишь в силу удаленности, – кажется сейчас наиболее своим, а стихи его – прежде всего стихами. За этими стихами мельтешит неприятный тип этот Бренер – и эта поэтическая ситуация обеспечивает стихам какую-никакую нескучность. Отличающую от молодого и скучного Родионова и еще более мелких родионовых, в их литературности нелепой, и ото всех этих рэперов книжных, просыпающихся и засыпающих в своих квартирах.

Плуцер: Какие еще акции думаешь сделать в ближайшее время?

Верзилов: Рассказать не могу, из-за высокого процента провокаций. На Мордовском часе нас ждали трое в штатском. Знакомый выложил в ЖЖ анонс предприятия, удружил! На Ебись за наследника Медвежонка! пришлось менять музей - Зоологический на Биологический. При всей осторожности при подготовке информация протекла, и нас встречала не только музейная охрана, но и НОМО. И все были информированы об акции в деталях. Охранник предупредил без лишних фраз: «Сейчас сюда придут авангардисты голыми фотографироваться».

Воротников: Просто скажем, что мы продолжим знакомить публику с новым героем нации Медвежонком.

Верзилов: И мы собираемся запретить столичные клубы.

Плуцер: Спасибо вашей арт-банде. Много стало понятным.



14 марта 2008 года.

Материал подготовлен А&Я Плуцер-Сарно.

  • 1
Мне очень нравятся твои интервью!

  • 1